Михаил ВЕЛЛЕР





* * *





Михаил ВЕЛЛЕР

ПОЛОЖЕНИЕ ВО ГРОБ





Усоп.

Тоже торжество, но неприятное. Тягостное. Дело житейское: все там будем, чего там.

Водоватов скончался достойно и подобающе. Как член секретариата, отмаялся он в больнице Четвертого управления, одиночная палата, спецкомфорт с телевизором, индивидуальный пост, посменное бдение коллег, избывавших регламент у постели и оповещавших других коллег о состоянии. Что ж – состояние. Семьдесят четыре года, стенокардия, второй инфаркт; под чертой – четырехтомное собрание «Избранного» в "Советском писателе", двухтомник в "Худлите", два ордена и медали, членство в редколлегиях и комиссиях, загранпоездки; благословленные в литературу бывшие молодые, дети, внуки; Харон подогнал не ветхую рейсовую лодку, а лаковую гондолу – приличествующее отбытие с конечной станции вполне состоявшейся жизни.

Газеты почтили некрологами: Литфонд выписал причитающиеся двести рублей похоронных; и гроб, в лентах и венках, выставили для прощания в Белом зале писательской организации.

К двенадцати присутствовали: от правления, от секции прозы, от профкома, месткома и парткома, от бюро пропаганды и Совета ветеранов: посасывали валидольчик отдышливые сверстники, уверенно разместились по рангам и чинам сановные и маститые; подперли стенку перспективные из клуба молодого литератора, привлекаемые в качестве носителей гроба (лестница). Родня блюла траур близ изголовья бесприметно и обособленно.

Минуты твердели и падали; в четверть первого выступил вперед и встал в головах второй (рабочий так называемый) секретарь союза, Темин, с листком в руке. Склонением головы обозначив скорбь, он выдержал паузу, давая настояться тишине, явить себя чувству, и профессионально открыл панихиду:

– Товарищи! Сегодня мы прощаемся с нашим другом, коллегой, провожаем в последний путь замечательного человека, большого писателя и настоящего коммуниста Семена Никитовича Водоватова. Всю свою жизнь, все силы, весь свой огромный талант и щедрую душу Семен Никитович без остатка отдал нашей Родине, нашему народу, нашей советской литературе.

Семен Никитович родился… ("Совсем молоденьким парнишкой переступил он порог редакции" – взглядом сказал один маститый другому. – "Я хочу чтоб к штыку приравняли перо", – ответил взгляд)…В сорок девятом Семен Никитович выпустил свой первый роман – "Стальной заслон" тепло отмеченный всесоюзной критикой, и был принят в ряды Союза писателей СССР.

И еще пять минут (две страницы) освещал Темин творческий путь покойного, завершив усилением голоса на вечной памяти в сердцах и высоком месте в литературе.

Следом поперхал, оперся тверже о палочку Трощенко, и в мемуарных тонах рассказал, каким добрым и интересным человеком был его друг Сема Водоватов и как много и упорно работал он над своими произведениями. И такое возникло ощущение, что Трощенко словно прощается ненадолго с ушедшим, словно извиняется перед ним, что из них двоих не он первый, и слушали его с сочувствием, отмечая и ненарочитую слезу, и одновременно инстинктивное удовлетворение, что он переживает похороны друга, а не наоборот.

Некрасивая, условно-молодая поэтесса Шонина, вцепилась коготками в спинку ампирного стула и продекламировала специально сочиненные к случаю, посвященные усопшему стихи: стихи тоже были некрасивые, какие-то условно-молодые, со слишком уж искренним и уместным надрывом, но все знали, что Водоватов ей протежировал, звонил в журналы, даже одалживал деньги – из меценатства, без оформленной стариковско-мужской корысти, и это тоже производило умиротворяющее, приличествующее впечатление.

И долго еще проповедовали о человечности и таланте Водоватова, о трудной, непростой и счастливой его жизни, о замечательных книгах, несвершенных замыслах и признании народом и государством его заслуг.

Церемония двигалась по первому разряду. Как причитали некогда кладбищенские нищие, "дай Бог нам с вами такие похороны".

Полтораста человек надышали в зале, совея от элегических мыслей о смерти и вечности, от сознания, что достойно отдают человеческий и гражданский долг покойному, выискивая и лелея печально-светлые чувства в извитых душах деловых горожан: время панихида рассчитали грамотно, чтоб не успели перетомиться скукой, но как вечно ведется, речи затянулись, прибавлялось ораторов сверх ожидания, намекалось на сведение старых литературных счетов – перетекало в разновидность обычного и беспредметного собрания; по шестеро натягивали на рукава черные повязки, в шестую уже смену менялись в почетный караул у гроба, в задних рядах поглядывали украдкой на часы, и все соображали, когда вернутся с кладбища и не сорвутся ли вечерние планы…

Уже вытирали пот и завидовали тем, кто толпился перед входом на лестничной площадке, не поместившись в зале, и там теперь имели возможность курить и тихо переговариваться.

И уже поднимался снизу водитель одного из автобусов и со спокойной грубоватостью человека рабочего и профессионала спрашивал у распорядителя похорон очеркиста Смельгинского, когда же наконец поедут, и уже председатель комиссии пышноусый научнопопуляризатор Завидович кивнул коротко Темину и собрался показать рукой, чтоб разбирали нести венки, а молодым литераторам поднимать гроб, когда из настроенной к шевелению толпы выделились двое и подступили к Завидовичу с интимной деловитостью посвященных.

Тот, что помоложе, в официальном костюме и с официальным лицом, отрекомендовался нотариусом и известил вполголоса, что имеет место завещание покойного и воля его – огласить в конце панихиды письмо-прощание Водоватова к коллегам. В доказательство чего открыл номерные замки дипломата и предъявил заверенное завещание.

Второй же, старик в черной пиджачной паре со складками от долгого пребывания в тесном шкафу, на вопрос: "Вы родственник? Входите в число наследников?" – ответил не совсем впопад: "Нет, я его друг… по рыбалке, и на Шексну ездили, и везде… говорили обо всем… много" Дискант старика срывался, выглядел он волнующимся, неуверенным… Темин приблизился, также ознакомился с завещанием и сразу выцелил, что старику Баранову Борису Петровичу, отказывается две тысячи рубле при условии, что он выполнит неукоснительно последнюю волю покойного и прочтет над гробом его последнее обращение к коллегам.

Не хотелось Темину это разрешать… но и отказать было невозможно, да и причин не было: он повертел плотный желтоватый конверт, запечатанный алым сургучом с Гербом СССР, вручил Баранову и разрешающе кивнул: давайте, мол, но скорее, время поджимает. Старик подержал конверт и стал ломать сургуч, кроша. Темин, выдвинувшись, объявил:

– Товарищи! Семен Никитович, помня обо всех нас, перед смертью попрощался с нами. Есть его прощальное письмо. Прочесть его он поручил своему старому другу… (выслушал подсказку нотариуса за спиной) близкому, старому другу Борису Петровичу Баранову. – И отступил.

Старик шевельнулся, на пустом пространстве, помедлил, посмотрел в спокойное, мертвое лицо с натеками подле ушей и протянул руку, коснулся плеча покойника живым, отпускающим и успокаивающим жестом.

Развернул бумагу, моргнул, неловко одной рукой принялся извлекать очки из очешника и пристраивать на нос.

И наконец, прерывисто вздохнув, вперившись в строчки, спертым пресекающимся голосом произнес невыразительно: "Ненавижу вас всех. Ненавижу. Бездари. Грязь. Воздаст Господь каждому по делам его, воздаст".

Тишина разверзлась, как пропасть, весь воздух вдруг выкачали, и далекий рассудок бил на дне агонизирующей ножкой.

Кучка молодых забыла считать стотысячные гонорары усопшего, чем занимала себя последние полчаса.

Старик Баранов капнул потом на лист, выровнял дух и продолжал чуть громче:

"Покойник здесь я. Я здесь сегодня главный. А потому будьте любезны моих слов не прерывать: даже у дикарей воля покойного священна. Надеюсь, даже вашего непревзойденного хамства не хватит сейчас на то, чтобы сейчас заткнуть мне рот. Хотя вам не привыкать затыкать рты покойникам, да и вкладывать им, теперь уже абсолютно беззащитным, ваши подлые и лживые слова. Но посмотрите друг другу в глаза, коллеги: кто же еще скажет вам правду вслух?"

Возникло краткое напряжение неестественности: простое желание переглянуться с соседом противоречило неуместности следовать глумливой указке.

"Как не хотелось продаваться, коллеги мои. Как не хотелось писать дерьмо и ложь, чтобы печататься и быть писателем. Как не хотелось молчать и голосовать за преступную и явную всем ложь на ваших замечательных собраниях. Как не хотелось выть в унисон. Как не хотелось соглашаться с тем, что бездарное якобы талантливо, а талантливое и честное – ошибочно и преступно.

Да, я играл в ваши игры. Потому что я тоже не лишен тщеславия и честолюбия, и хотел писать и быть писателем, хотел известности, денег и положения, потому, что были у меня и ум, и силы, и энергия, и Богом данный талант – был, был! – и я видел, что могу писать много лучше, чем бездарные и спесивые бонзы вашего литературного ведомства, раздувшиеся, как гигантские клопы, в злой надменности своего величия. Величия чиновников, сосущих соки собственного народа и душащих всех, кто талантлив и непохож.

Ненавижу этих хищных динозавров соцреализма, на уровне своего ящерного мозга обслуживающих последние постановления партии – в любом виде, в любой форме, когда постановления эти издавались бандитской шайкой, тупыми карьеристами, ворами и растлителями.

Что за гениальная мысль – создать Союз писателей! С единым уставом и единым руководством. Штатных воспевателей государственной машины. И еще гениальнее – дома творчества. Вот тебе комната, стол, кровать, горшок, четырежды в день кормят по расписанию, а вечером крутят кино. Гениально! Странно только, что не ходят строем и не поют утром и перед сном Гимн Советского Союза.

Из гробя плюю я на ваш союз, на ваше правление, на вашего товарища Маркина, на ваш устав, на ваши спецкормушки и спецсанатории!"

Хрустнула перевернутая страница. Старик проникся текстом и декламировал с выражением. Нетрудно было догадаться, что на своих рыбалках они не раз толковали, отводя душу, глушили водочку и кляли все и вся.

При упоминании Маркина Темин, Завидович и еще ряд руководящих высказали явные признаки беспокойства. Они как-то соориентировали друг к другу, обмениваясь каменным движением век. Молодежь внимала с вдохновенным счастьем. Скандал перешел последнюю грань: акция требовала пресечения. Утопления, смазывания, торпедирования, спуска на тормозах. Толпа дышала с выражением готовности осудить.

"Прошу нотариуса предъявить свидетельства психиатра и невропатолога, что сие написано в здравом уме и трезвой памяти. А то с нашим ухарей станется объявить это предсмертным бредом больного, я их знаю, у них опыт большой."

Дьявольская предусмотрительность покойника смутила руководящих товарищей: Темин растерянно опустил руку, протянутую было к письму, и сделал вид, что говорить ничего не собирался. В кучке молодых гробоносителей ахнули в восторге.

"Когда государство превращается в мафию, то все государственные институты – отделения мафии. Одни прорвались к пирогу и защищают его, как двадцать восемь панфиловцев – Дубосеково, другие рвутся к нему, как танки Гудериана – к Москве."

– Да что же это такое!!! – вознегодовала детская писательница Воробьева, взмахнув черными кружевными манжетами. – Александр Александрович! Это же политическая диверсия! Откровения двурушни…

– Товарищи, – офицерским непререкаемым голосом скомандовал Темин, кроя гул, – лица, не обязанные по своему служебному долгу присутствовать на панихиде, могут покинуть зал.

Возникло броуновское движение литературных молекул, не пересекающее однако, черты порога: никто зала не покинул. Скуки не было и в помине, глаза горели, все хотели слушать дальше и досмотреть, чем все это кончится. Старичок гвоздил:

"Писатели по работе своей – одиночки, писателей нельзя собирать в кучу, каждый писатель имеет свое мнение обо всем, а если нет – дешевый он писака, а не писатель. А если партийный билет и партийная дисциплина заставляют вас писать то, что велит вам партия, – так называйте это партийной пропагандой, но не называйте литературой!

Да, поздно я понял, что писательство – это крест, а не пряник. Не хватило мне мужества пойти на крест, не хватило! Не смог отправиться в дурдом, в лагерь, в камеру к уголовникам, к стенке, боялся! Боялся быть как бы случайно сбитым грузовиком или оказаться выгнанным отовсюду безработным, которого возьмут разве что грузчиком в магазин.

Ну что, небось, больше всех радуется кучка молодых, которых призвали мой гроб тащить?" Все взоры сфокусировались на молодых. Молодые поперхнулись.

Молодые одеревенели скорбно и оскорбленно даже, тщась стереть с лиц перед начальством приметы преступного веселья. За спинами кто-то писканул и захлебнулся, словно рот себе зажал ладонью.

– "Уже давным-давно я не хотел жить здесь. Понимаете? – не хотел!!! Я мечтал жить в тихом городке в Канаде, мечтал провести несколько лет в Париже, в Нью-Йорке, увидеть Рим и Лондон, Токио и Рио-де-Жанейро – не из окна автобуса, не десять дней с группой Союза писателей вашего, а сам, сам по себе, сколько хочу и как умею. Почему я не уехал, не сбежал? А потому же, почему еще многие – из-за родных. Мы же все в своем любимом отечестве обязаны иметь заложников и оставлять их дома, чтоб не дай Бог не удрали. Все прут от нас туда, а от них сюда – один шпион в три года, так его еще и по телевизору показывают.

Я не хотел ваших дрянных постов и должностей, я хотел писать то, что я хочу, и посылать рукописи своему литагенту, и не знать никакого их пробивания. А если не возьмут? Заработаю на жизнь ночным портье в отеле и издам тиражом пятьсот штук за свой счет…" Раздался звучный вздох, непроизвольный и печальный.

"Я вообще не ваш, если хотите знать! Да, был я когда-то комсомольским вожачком, был партсекретарем редакции, обличал врагов народа и врачей-убийц… но сявка я был, шестеренка, винтик безмозглый! А потом поумнел… но на апостольство решиться не смог. Но понял, все понял!

На меня плевать, сдох – и ладно, я свое пожил. А вот книги, умершие со мной, ненаписанные, я вам не прощу. Унижений не прощу, когда улыбался, льстил, хлопотал, услуживал, задницы лизал – а иначе не пробиться. Как пробиться иначе, дорогие друзья? Кто не подслуживался, не заискивал, не устраивал всяческие дружбы с нужными людьми, даже если этих людей презирал и ненавидел? Ну-ка, кто такой благородный – вытряхните меня из гроба! Ну! Пауза". На последних словах все не то чтобы задумались…

Старичок Баранов с разгону, видимо, прочитал ремарку в этом тексте-сценарии: паузу, наверно, следовало сделать ему и, наверно, посмотреть в зал: не найдется ли в самом деле такой благородный, который вытряхнет бесчинствующего покойника из гроба. "И следовало бы, честно говоря!" – неслышно повисло в воздухе над начальствующей когортой.

Взлетевший Баранов честно и теперь даже вдохновенно выполнял свой последний дружеский долг, или, если подойти иначе, отрабатывал две тысячи рублей – весь весомая сумма для пенсионера, да и не только пенсионера.

– "Будь прокляты ваши кастрирующие редакторы, ваши анонимные цензоры, ваше страшное и кровавое НКВД – КГБ – вечное проклятие палачам Лубянки! – ваши нищие магазины и зажиревшие холуи во князьях, ваше рабское бесправие и всесильная ложь".

("Ого! Дошел и до общей политической программы!" – "Завещание съезду, а". – "Фига в кармане…" – "Милое однако, устройство, при котором только мертвые и могут себе позволить… да и то…" – "М-да – уж им терять нечего", – прошелестели шепоты.) Но оказалось, что мертвому терять очень даже есть чего.

"Я жил среди вас, все делал так, как делаете вы, добился ненужных благ и почестей, которых добиваетесь вы… – но уж хоть после смерти лежать среди вас не хочу я.

Похорон, могил, памятников и речей над свежим холмиком не будет. Хватит фиглярства.

Нотариуса прошу предъявить товарищу Темину, второму секретарю писательской организации, – он, я полагаю, возглавляет этот цирк, если не сбежал еще бродяга, – ау, Сашок, ты здесь?"

Темин побагровел, чугунея массивно. Несколько человек – от входа, из безопасности, – заржали откровенно и бессердечно.

"…предъявить расписку в получении мною от упомянутого театра ста пятидесяти девяти рублей за мои бренные останки и письменное согласие родственников, заверенное нотариально. Ничего, пусть живут счастливо на мои гонорары и смотрят на мой портрет, незачем таскаться вдаль к камню над моими костями, которые мне уже отслужили, пусть теперь хоть медицине послужат. Панихида окончена, всем спасибо.

А теперь пошли все вон отсюда. Я устал, знаете, за семьдесят четыре года, пора и отдохнуть от вас."

Старик Баранов опустил локти, растопыренные предохранительно над письмом, как крылья наседки над цыпленком, письмо сложил и поместил в конверт, а конверт перегнул пополам и спрятал во внутренний карман.

Наступила совершенно понятная заминка, неловкая и неопределенная. Вроде и нельзя расходиться и надо расходиться, и… нет, не безобразная, идиотская, немыслимая ситуация. Что теперь делать? Чем все должно кончиться?

Темин гнал блицпереговоры с Завидовичем. Хоть теперь следовало брать инициативу в свои руки, и немедленно. Естественно, никому не хотелось принимать ответственность за беспрецедентный скандал.

Верх взял, само собой, старший по должности, закончив неразборчивые дебаты категорическим приказанием. Завидович вытянулся "смирно".

– Товарищи! Ввиду всех обстоятельств и необходимости уточнения деталей всех просят покинуть зал! Церемонию считать оконченной, – брякнул он.

Помедлили и потекли на выход. Оглядываясь, предвкушали перекурить сейчас происшедшее, посмаковать, переложив рюмкой в баре, обсудить и дождаться конца. Не каждый день, знаете! – Насколько вообще это все законно? – допрашивал Темин нотариуса.

– Абсолютно, – подтвердил тот с некоторым даже удовольствием. – Медицинская экспертиза, заверенное завещание. Все соблюдено.

Руководящий взгляд обкомовского товарища в затылок гнул Темина в спину.

– Вы понимаете, что это попадает под уголовную статью, и виновным придется ответить, я вас уверяю.

– Отнюдь, есть заключение юрисконсульта. Никакой пропаганды насилия, свержения, клеветы и нецензурных выражений.

– А публичное оскорбление гражданской церемонии? Этот чтец декламатор сядет, есть кому позаботиться.

– Судом над Барановым вы раздуете всеобщее посмешище. Прикиньте последствия. Как юрист, гарантирую его неуязвимость, максимум – сто рублей штрафа и предупреждение. – А сколько вы получили за эту мерзость?! – не выдержал Темин. – Отчеты о гонорарах я подаю в коллегию. – Но можно в чем-то изменить его волю? Это же нонсенс. – Я обязан проследить и настоять на исполнении закона.

Товарищ из обкома броненосно подплыл и увлек нотариуса в сторонку – втолковать.

Белые лепные двери в опустевшем зале распахнулись – по паркету протопали двое ребят в синих коротких пальто с какими-то шевронами. – Сюда сейчас нельзя, товарищи!

– Санитары, из морга, – заурядно представился один а второй ткнул мятую справку. – За трупом… вот. – Не требуется. Кто вас прислал? – Нас? Начальство. Распорядилось.

Завидович ворковал родственникам. Родственники слушали замкнуто; "только посмейте… последнюю волю отца…" злобно отвечал желчный, худой мужчина, сын, с ненавистью озирая доброхотов литературного мира. Семья в этой распре обнаружила подготовленное единство. (Заговор. Группа.)

– Вот что, – объявил позабытый на отшибе старик Баранов. – Если вы его сейчас не отдадите согласно завещанию, то у меня заготовлены письма во все инстанции и в западные консульства. С указанием фамилий и деталей и текстом письма. Устраивает?

Похоже, это было правдой, черт ему сейчас не брат, чего ему бояться, пенсионеру, как его прищучишь?

Матерый литературный волк, опытный интриган и предусмотрительный боец Водоватов с треском выигрывал свой посмертный раунд.

– А вам бы помолчать, – брезгливо уронил Темин. – Продались за две тысячи, и теперь счастливы, что их получили. О вашем поведении сообщат куда следует, придется отвечать. Продажный циник…

Старичок коротко просеменил к Темину и с чудной ловкостью всадил ему пощечину. По массивной выскобленной щеке шлепнуло сыро и звучно. Темин выдохнул и закрыл щеку. Старичок любовно потрепал покойнику плечо, рек:

– Молодец, Сенька! По Сеньке шапка! Прощай, до встречи! – и поцеловал в губы. От дверей бросил санитарам: – Давайте ребята, давайте!

На лестнице попыхивало побулькивало обсуждение: что плюнул в лицо, подлец; что двурушник, главное зло не разглядели, гнать надо было: нет, все-таки сошел с ума, а экспертиза липовая, да и знаете же наших горе-психиатров; но как допустили, не прервали, гипноз какой-то, растерялись; что, а все-таки молодец, но так высказывались немногие малоосторожные, малоопытные; а больше народ все был тертый, осмотрительный, и фразы преобладали нейтрально-неодобрительные. Поглядывали на двери и часы. Санитары вынесли гроб. Им помогали сын и нестарый родственник.

Все внимательно проследили в стрельчатое окно на площадке, как гроб задвинули в больничный «рафик» и укатили.

Баранов – старичок отдулся, раздернул воротничок с галстуком и покрутил шеей. Он был здесь сам по себе: отдельный как бы и не обращающий на себя ничьего внимания.

У перил курила своим кружком шестерка "молодых". Старичок примерился взглядом к лысеющему, лет тридцати пяти, вполне простецкого обличья. – Эй, мальчик, – сказал он. – Выпить хочешь? – С вами? – немедленно откликнулся тот. – С огромным удовольствием. Старик извлек четвертную.

– Тогда сбегай, голубок, возьми еще, – сказал он. – Как раз уже открылись. Помянем!





***